Неточные совпадения
Как только Вронский
вошел к ней, она глубоко втянула
в себя воздух и, скашивая свой выпуклый глаз так, что белок налился
кровью, с противуположной стороны глядела на вошедших, потряхивая намордником и упруго переступая с ноги на ногу.
«Важнее всего, знает Порфирий иль не знает, что я вчера у этой ведьмы
в квартире был… и про
кровь спрашивал?
В один миг надо это узнать, с первого шагу, как
войду, по лицу узнать; и-на-че… хоть пропаду, да узнаю!»
Она убежала. Сомовы отвели Клима
в кухню, чтобы смыть
кровь с его разбитого лица; сердито сдвинув брови,
вошла Вера Петровна, но тотчас же испуганно крикнула...
Обломов сиял, идучи домой. У него кипела
кровь, глаза блистали. Ему казалось, что у него горят даже волосы. Так он и
вошел к себе
в комнату — и вдруг сиянье исчезло и глаза
в неприятном изумлении остановились неподвижно на одном месте:
в его кресле сидел Тарантьев.
И неужели он не ломался, а и
в самом деле не
в состоянии был догадаться, что мне не дворянство версиловское нужно было, что не рождения моего я не могу ему простить, а что мне самого Версилова всю жизнь надо было, всего человека, отца, и что эта мысль
вошла уже
в кровь мою?
Пока Половодов шел до спальни, Антонида Ивановна успела уничтожить все следы присутствия постороннего человека
в комнате и сделала вид, что спит. Привалов очутился
в самом скверном положении, какое только можно себе представить. Он попал на какое-то кресло и сидел на нем, затаив дыхание;
кровь прилила
в голову, и колени дрожали от волнения. Он слышал, как Половодов нетвердой походкой
вошел в спальню, поставил свечу на ночной столик и, не желая тревожить спавшей жены, осторожно начал раздеваться.
Ровно десять минут спустя Дмитрий Федорович
вошел к тому молодому чиновнику, Петру Ильичу Перхотину, которому давеча заложил пистолеты. Было уже половина девятого, и Петр Ильич, напившись дома чаю, только что облекся снова
в сюртук, чтоб отправиться
в трактир «Столичный город» поиграть на биллиарде. Митя захватил его на выходе. Тот, увидев его и его запачканное
кровью лицо, так и вскрикнул...
—
Войдите,
войдите ко мне сюда, — настойчиво и повелительно закричала она, — теперь уж без глупостей! О Господи, что ж вы стояли и молчали такое время? Он мог истечь
кровью, мама! Где это вы, как это вы? Прежде всего воды, воды! Надо рану промыть, просто опустить
в холодную воду, чтобы боль перестала, и держать, все держать… Скорей, скорей воды, мама,
в полоскательную чашку. Да скорее же, — нервно закончила она. Она была
в совершенном испуге; рана Алеши страшно поразила ее.
Войдя к Федосье Марковне все
в ту же кухню, причем «для сумления» она упросила Петра Ильича, чтобы позволил
войти и дворнику, Петр Ильич начал ее расспрашивать и вмиг попал на самое главное: то есть что Дмитрий Федорович, убегая искать Грушеньку, захватил из ступки пестик, а воротился уже без пестика, но с руками окровавленными: «И
кровь еще капала, так и каплет с них, так и каплет!» — восклицала Феня, очевидно сама создавшая этот ужасный факт
в своем расстроенном воображении.
В девичью
вошел высокий и худой мужчина лет тридцати, до такой степени бледный, что, казалось, ему целый месяц каждый день сряду
кровь пускали. Одет он был
в черный демикотоновый балахон, спускавшийся ниже колен и напоминавший покроем поповский подрясник; на ногах были туфли на босу ногу.
Перекрестился дед, когда слез долой. Экая чертовщина! что за пропасть, какие с человеком чудеса делаются! Глядь на руки — все
в крови; посмотрел
в стоявшую торчмя бочку с водою — и лицо также. Обмывшись хорошенько, чтобы не испугать детей,
входит он потихоньку
в хату; смотрит: дети пятятся к нему задом и
в испуге указывают ему пальцами, говоря: «Дывысь, дывысь, маты, мов дурна, скаче!» [Смотри, смотри, мать, как сумасшедшая, скачет! (Прим. Н.
В. Гоголя.)]
Вы увидите, как острый кривой нож
входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит
в чувство; увидите, как фельдшер бросит
в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит,
в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, — увидите ужасные, потрясающие душу зрелища; увидите войну не
в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну
в настоящем ее выражении —
в крови,
в страданиях,
в смерти…
Одного этого обстоятельства достаточно было, чтобы у Аггея Никитича вся
кровь прилила
в голову и он решился на поступок не совсем благородный — решился подслушать то, что говорили пани Вибель и камер-юнкер, ради чего Аггей Никитич не
вошел в самый будуар, а, остановившись за шерстяной перегородкой, разделявшей боскетную на две комнаты, тихо опустился на кресло, стоявшее около умывальника, у которого Екатерина Петровна обыкновенно чистила по нескольку раз
в день зубы крепчайшим нюхательным табаком, научившись этому
в Москве у одной своей приятельницы, говорившей, что это — божественное наслаждение, которое Екатерина Петровна тоже нашла божественным.
Глеб
вошел в избу, посерчал на беспорядок, который невольно бросался
в глаза, велел все прибрать до возвращения своего из Комарева и сел завтракать. Ел он, однако ж, неохотно, как словно даже понуждал себя, — обстоятельство, заставившее жену повторить ему совет касательно метания
крови; но Глеб по-прежнему не обратил внимания на слова ее. После завтрака он вынул из сундучка, скрытого
в каморе, деньги, оделся, вышел на площадку, рассчитал по солнцу время, переехал Оку и бодро направился
в Комарево.
То были настоящие, не татаро-грузинские, а чистокровные князья, Рюриковичи; имя их часто встречается
в наших летописях при первых московских великих князьях, русской земли собирателях; они владели обширными вотчинами и многими поместьями, неоднократно были жалованы за"работы и
кровь и увечья", заседали
в думе боярской, один из них даже писался с"вичем"; но попали
в опалу по вражьему наговору
в"ведунстве и кореньях"; их разорили"странно и всеконечно", отобрали у них честь, сослали их
в места заглазные; рухнули Осинины и уже не справились, не
вошли снова
в силу; опалу с них сняли со временем и даже"московский дворишко"и"рухлядишку"возвратили, но ничто не помогло.
О милый сын, ты
входишь в те лета,
Когда нам
кровь волнует женский лик.
Шалости прошлого въедчивы; однажды
войдя в плоть и
кровь человека, они извлекаются оттуда тем с большим трудом, что
в общепринятой номенклатуре носят наименование шалостей, а не преступлений.
Но табель о рангах внедрилась,
вошла в плоть и
кровь.
— Ну, сие тоже
входит в наш modus vivendi и служит нам для очищения застоявшихся
кровей… Эй, Галактионовна! — закричал Мухоедов, высовываясь
в окно на двор, — перестань выть; хочешь водки?
Заплакали все дети, сколько их было
в избе, и, глядя на них, Саша тоже заплакала. Послышался пьяный кашель, и
в избу
вошел высокий, чернобородый мужик
в зимней шапке и оттого, что при тусклом свете лампочки не было видно его лица, — страшный. Это был Кирьяк. Подойдя к жене, он размахнулся и ударил ее кулаком по лицу, она же не издала ни звука, ошеломленная ударом, и только присела, и тотчас же у нее из носа пошла
кровь.
Он услыхал этот звук прежде, чем почувствовал боль. Но не успел он удивиться тому, что боли нет, как он почувствовал жгучую боль и тепло полившейся
крови. Он быстро прихватил отрубленный сустав подолом рясы и, прижав его к бедру,
вошел назад
в дверь и, остановившись против женщины, опустив глаза, тихо спросил...
Входя в комнату, он слегка запнулся за порог, оглядел то место, за которое задел, потом вышел на середину и остановился. Его походка была ровна и спокойна. Широкое лицо, с грубоватыми, но довольно правильными чертами, выражало полное равнодушие. Голубые глаза были несколько тусклы и неопределенно смотрели вперед, как будто не видя ближайших предметов. Волосы подстрижены
в скобку. На новой ситцевой рубахе виднелись следы
крови.
Дверь взломана.
В номер
входят надзиратель, Анна Фридриховна, поручик, четверо детей, понятые, городовой, два дворника — впоследствии доктор. Студент лежит на полу, уткнувшись лицом
в серый коврик перед кроватью, левая рука у него подогнута под грудь, правая откинута, револьвер валяется
в стороне. Под головой лужа темной
крови,
в правом виске круглая маленькая дырочка. Свеча еще горит, и часы на ночном столике поспешно тикают.
— Тут Михайла вышел, стонет, шатается. Зарубил он меня, говорит. С него
кровь течёт с головы, сняла кофту с себя, обернула голову ему, вдруг — как ухнет! Он говорит — погляди-ка, ступай! Страшно мне, взяла фонарь, иду,
вошла в сени, слышу — хрипит! Заглянула
в дверь — а он ползёт по полу
в передний угол, большой такой. Я как брошу фонарь да бежать, да бежать…
Конечно, это было детство возникающего университета, но тем не менее тут было много добрых, благотворных начал, прочно подвигавших на пути образованности искренно желавших учиться; немного было приобретено сведений научных, но зато они
вошли в плоть и
кровь учащихся, вполне были усвоены ими и способствовали самобытному развитию молодых умственных сил.
Блеснули на солнце, сквозь деревья, стекла оранжереи, треугольник белой стены, как
кровью окрапленный красными листьями дикого винограда; и, подчиняясь привычке, губернатор пробрался по тропинке между опустошенных уже парников и
вошел в оранжерею. Там был рабочий Егор, старик.
А я? И я также… Я бы даже поменялся с ним. Как он счастлив: он не слышит ничего, не чувствует ни боли от ран, ни смертельной тоски, ни жажды… Штык
вошел ему прямо
в сердце... Вот на мундире большая черная дыра; вокруг нее
кровь. Это сделал я.
На другой день рано поутру Патап Максимыч собрался наскоро и поехал
в Вихорево.
Войдя в дом Ивана Григорьича, увидал он друга и кума
в таком гневе, что не узнал его. Воротясь из Осиповки, вдовец узнал, что один его ребенок кипятком обварен, другой избит до
крови. От недосмотра Спиридоновны и нянек пятилетняя Марфуша, резвясь, уронила самовар и обварила старшую сестру. Спиридоновна поучила Марфушу уму-разуму:
в кровь избила ее.
Так играли они лето и зиму, весну и осень. Дряхлый мир покорно нес тяжелое ярмо бесконечного существования и то краснел от
крови, то обливался слезами, оглашая свой путь
в пространстве стонами больных, голодных и обиженных. Слабые отголоски этой тревожной и чуждой жизни приносил с собой Николай Дмитриевич. Он иногда запаздывал и
входил в то время, когда все уже сидели за разложенным столом и карты розовым веером выделялись на его зеленой поверхности.
Когда эти ушли,
вошли мясник и масленник. Мясник был весь
в крови, а масленник
в масле. Мясник держал
в руке деньги, масленник — руку мясника. Мясник сказал: «Я купил у этого человека масло и вынул кошелек, чтобы расплатиться, а он схватил меня за руку и хотел отнять деньги. Так мы и пришли к тебе, — я держу
в руке кошелек, а он держит меня за руку. Но деньги мои, а он — вор».
Он повествовал (преимущественно нежному полу) о том, как один и ничем не вооруженный смело
входил в разъяренную и жаждущую огня и
крови толпу мятежников, как один своей бесстрашною грудью боролся противу нескольких тысяч зверей, которые не испугались даже и других боевых залпов батальона, а он одним своим взглядом и словом, одним присутствием духа сделал то, что толпа не осмелилась его и пальцем тронуть.
«Христос, Первосвященник будущих благ… не с
кровью козлов и тельцов, но со Своею Кровию однажды
вошел в святилище и приобрел вечное искупление.
Не до того было Панкратью, чтоб вступиться за брата: двое на него наскочило, один губы разбил — посыпались изо рта белые зубы, потекла ручьем алая
кровь, другой ему
в бедро угодил, где лядвея
в бедро
входит, упал Панкратий на колено, сильно рукой оземь оперся, закричал громким голосом: «Братцы, не выдайте!» Встать хотелось, но померк свет белый
в ясных очах, темным мороком покрыло их.
Но насмешкою было бы призывать мальчика к радости жизни, говорить ему о великой, священной самоценности жизни, даже если бы теперь же вырвать его из подвала и вывести на воздух и солнце. Безвозвратно выпита из него живая
кровь, выедена сила жизни.
В какой угодно обновленный строй он
вошел бы бессильным на счастье, и
в лучшем случае жизнь открылась бы ему только как веселая пирушка.
Если я не любил говорить ложь, не крал, не убивал и вообще не делал очевидно грубых ошибок, то это не
в силу своих убеждений, — их у меня не было, — а просто только потому, что я по рукам и ногам был связан нянюшкиными сказками и прописной моралью, которые
вошли мне
в плоть и
кровь и которые незаметно для меня руководили мною
в жизни, хотя я и считал их нелепостью…
— За драку! У меня рука тяжелая, Павел Иваныч.
Вошли к нам во двор четыре манзы: дрова носили, что ли, — не помню. Ну, мне скучно стало, я им того, бока помял, у одного проклятого из носа
кровь пошла… Поручик увидел
в окошко, осерчал и дал мне по уху.
Самое понятие рода делается более сложным,
в него
входит не только элемент
крови, но и элемент религиозной веры.
Высокая этика чести, ставшая общедворянской, благородной вообще, полагает, что лучше обидеть, чем быть обиженным, что лучше нанести оскорбление, чем потерпеть оскорбление, она кладет
в свою основу то нравственное правило, что всякое оскорбление чести должно смываться
кровью, и она всегда думает, что унижает человека не то, что исходит от него, а то, что
входит в него.
Кровь отливала от разгоревшегося мозга.
В комнату
в открытое окно
входила свежесть. Он подумал было затворить, но оставил открытым.
И воображение ее опять нарисовало картину: муж
входит в темную кухню… удар обухом… умирает, не издав ни одного звука… лужа
крови…
Гостиная была пуста. Александрита остановилась у той самой двери,
в которую полторы недели тому назад
вошла вместе с князем Виктором. При одном воспоминании об этом вея
кровь бросилась ей
в голову и на глазах выступили злобные слезы. Она сбросила их энергичным движением век и устремила полный непримиримой ненависти взгляд на портьеру, закрывавшую дверь
в комнате княгини. Прошло около получка. Наконец портьера зашевелилась, поднялась, и
в гостиной, шурша шелковым платьем, появилась Зоя Александровна.
Надо было перейти улицу. Я больше тащилась, чем шла. С подъезда мы поднялись во второй этаж. Когда я очутилась на площадке перед дверью, у меня вдруг прошла моя слабость. Мне сделалось неловко, совестно. Хоть назад бежать! Но человек отпер дверь, и мы
вошли.
В комнатах было очень натоплено. Вся
кровь бросилась мне сейчас
в голову.
Суворов
вошел к себе
в комнату, сбросил мундир, запачканный
кровью покойной, бросился на постель и уткнул лицо
в кожаную подушку. Он плакал второй, и последний, раз
в жизни.
— Предлагала ей, батюшка, и то и другое. Не хочет. Да ты не сумлевайся, я уж как зеницу ока берегу ее, с глаз не спускаю… Травкой ее нынче еще попою, есть у меня травка, очень пользительная, может, подействует,
кровь жидит, а ей это и надо. Сейчас только
в голову
вошло, забыла я про нее, про травку-то. Грех какой, прости господи.
Она приказала солдатам охранять все лестницы и выходы, затем, взяв с собою человек сорок гренадер, которые поклялись ей не проливать
крови,
вошла в апартаменты дворца.
Сразу же я почувствовал, что я засыпаю, но странно: сон и тоска не боролись друг с другом, а вместе
входили в меня, как единое, и от головы медленно разливались по всему телу, проникали
в самую глубину тела, становились моей
кровью, моими пальцами, моей грудью.